Продолжаю читать «Высокое искусство» Чуковского (издательство «Советский писатель», 1968 год — это важно).
Книга совершенно потрясающая. Самое крутое в ней то, что хороша она не только с точки зрения содержания, но и с точки зрения формы. Очень, очень красивая. Каждый разворот можно просто сканировать и выкладывать в сеть под заголовком типа «Вот как надо делать». Вся книга состоит из логики, правильности, красоты и любви к деталям. Одна из самых красивых книг в моей библиотеке. Фанючу её всю
Ну и Чуковский потрясающий. Для переводчиков, филологов и прочих гуманитариев это, наверное, не сюрприз, но я балдею с каждой строчки. Цитировать хочется просто всё. Он умный, крутой и злой. Всё, как мы любим
Кусочек главы, которую читаю сейчас, чтобы те, кто не в теме, тоже прониксяКусочек главы, которую читаю сейчас, чтобы те, кто не в теме, тоже проникся:
__________________________________________________
«Слово о полку Игореве» было переведено на русский язык сорок четыре или сорок пять раз — и всякий раз по-другому. В каждом из этих сорока четырех или сорока пяти переводов отразилась и личность переводчика со всеми ее индивидуальными качествами, и та эпоха, когда был создан перевод, так как каждый переводчик вносил в свою версию именно те элементы, которые составляли основу актуальной в то время эстетики.
Всякий новый перевод, таким образом, представлял собой новое искажение подлинника, обусловленное вкусами того социального слоя, к которому адресовался переводчик. То есть, иными словами, каждая эпоха давала переводчикам свой собственный рецепт отклонений от подлинника, и этого рецепта они строго придерживались, причем их современникам именно в данных отклонениях и чудилось главное достоинство перевода.
Эпоха ложноклассицизма диктовала поэтам такие переводы «Плача Ярославны»:
Я горлицей сама к Дунаю полечу,
Бобровый свой рукав в Каяле омочу,
И раны оботру на Игоревом теле,
На бледном, может быть, и хладном уж доселе.
Получались пышные александрийские вирши, явно предназначенные для декламации на театральных подмостках.
Таким стихом писались «громогласные» трагедии Озерова, Княжнина, Сумарокова. Ярославна становилась похожа — как родная сестра — на княжну Оснельду, которая такими же стихами декламировала в сумароковской трагедии «Хорев»:
Я плачу, что тебе бессильна отслужить!
Но верь мне, верь, мой князь, где я ни буду жить,
Я милостей твоих вовеки не забуду
И с ними вспоминать тебя по гроб мой буду!
Эпоха романтизма потребовала, чтобы переводчик превратил «Плач Ярославны» в романс:
Не в роще горлица воркует,
Своим покинута дружком.
Княгиня юная горюет
О князе Игоре своем.
О, где ты, где ты, друг мой милый?
Где Ярославнин ясный свет?
Кто даст мне, грустной, быстры крылы
И легкой ласточки полет?
Ах, я вспорхну — и вдоль Дуная
Стрелой пернатой полечу...
И т. д.
Получился чувствительный романс для клавесина. Перевод так и называется: «Ярославна. Романс».
В ту же пору романтического культа старинной славянщины и восторженной реставрации фольклора переводу «Плача Ярославны» был придан такой архаический стиль:
Как в глухом бору зегзицын Ярославнин глас
Рано слышится в Путивле на градской стене:
Полечу — рече — зегзицей к Дону синему,
Омочу рукав бобряный во Каяле я,
Оботру кровавы раны князю на теле.
В эпоху увлечения Гомером (вскоре после появления Гнедичевой «Илиады») Ярославна принуждена была плакать гекзаметром:
Слышен глас Ярославны: пустынной кукушкою с утра
Кличет она: «Полечу, говорит, по Дунаю кукушкой,
Мой бобровый рукав омочу в Каяльские воды».
В эпоху распада той высокой поэтической культуры, которой была отмечена первая треть XIX века в России, «Плач Ярославны» снова зазвучал по-другому: ловким и звонким, но пустопорожним стихом, лишенным какой бы то ни было лирики:
Звучный голос раздается
Ярославны молодой.
Стоном горлицы несется
Он пред утренней зарей.
«Я быстрей лесной голубки
По Дунаю полечу -
И рукав бобровой шубки
Я в Каяле обмочу!»
Как всегда бывает в таких эпигонских стихах, их механический ритм нисколько не связан с их темой: вместо «Плача» получилась пляска.
В ту же эпигонскую эпоху, лет на восемь раньше, в самый разгар дилетантщины, появился еще один «Плач», такой же пустопорожний и ловкий, но вдобавок подслащеный отсебятинами сентиментального стиля. Про Ярославну там было сказано, будто она «головкой» (!) склонилась на «грудь белоснежную» (?). И пела эта Ярославна такое:
Я косаткой по Дунаю
В свою отчину слетаю (?),
А назад как полечу,
Так рукав бобровой шубы
Я в Каяле омочу!
Раны Игоря святые,
За отчизну добытые,
Я водою залечу.
«Полечу — омочу — залечу» — эти три плясовые, залихватские «чу» меньше всего выражали тоску и рыдание. А так как в то время в модных журнальных стихах (например, в «Библиотеке для чтения») процветала мертвая экзотика орнаментального стиля, это тоже не могло не отразиться на тогдашнем «Плаче Ярославны»:
Ветер, ветер, что ты воешь,
Что ты путь широкий роешь
Распашным своим крылом?
Ты как раб аварской рати (?)
Носишь к знамю благодати (?)
Стрелы ханских дикарей!
Эта цветистая отсебятина «раб аварской рати» кажется здесь особенно недопустимым уродством, так как в подлиннике это одно из самых простых, задушевных и потому не нуждающихся ни в какой орнаментации мест.
В эпоху модернизма «Плач Ярославны» зазвучал дешевым балалаечным модерном.
Утренней зарею
Горлицей лесною
Стонет Ярославна на градской стене,
Стонет и рыдает,
Друга поминает,
Мечется и стонет в тяжком полусне (!)
Белою зегзицей,
Вольнолюбой птицей
К светлому Дунаю быстро полечу
И рукав бобровый
Шубоньки шелковой
Я в реке Каяле тихо омочу!
Полусон, в который погрузил плачущую Ярославну ее переводчик, чрезвычайно характерен для декадентской поэтики.
___________________________________________________И так — вся книга. Даже если было бы прилично вставлять в такой пост кеймэш с капслоком, у меня всё равно не нашлось бы столько кнопок на клавиатуре и столько капслока, чтобы передать эмоции хотя бы приблизительно ♥
Документалка, критика и литературоведение.